А метель в тот день лютой случилась.
Мело так, что избы на другой стороне улицы было не видно. Поди поэтому Иван так рано с лесу и пришел?
— Ой! А ты чего так рано-то? — Глаша всплеснула руками.
— Отпустили, чо, пораньше, — хмуро ответил Иван, стряхивая веником снег с валенок. — Малые-то где?
— Андрюшка, Дашка, Петька еще в школе, где ж им быть-то?
— А Танька с Варькой?
— С горки катаются. Чо им пурга-то? Ты чо так рано-то, а?
Вместо ответа Иван шмыгнул, неторопливо снял валенки, положил ушанку на полку, туда же варежки. Варежки хорошие, на собачьей шерсти. Глаша и сшила их лет пять назад. Ничо, терпят еще. Хорошо сшила.
— Исти-то будешь?
— В леспромхозе пожрамши.
— Опять… Чо перед людями-то позоришь? В столовке жрешь. Или Парашка тамака лучше готовит?
Иван неопределенно промолчал в ответ и сел на табурет.
— Чо молчишь-то? Случилось чо али чо?
Он кашлянул, протер мокрые усы: с морозу лед настыл, в тепле растаял.
— Баньку затопи.
Глаша нахмурила брови:
— Среда ж, кака баня? Вань, ты чо?
— Кака, кака… Така вот. Сильно не топи. Не мыться будем.
— Охальник, — она сняла с плеча полотенце и не сильно шлепнула его по спине. — Чёй ты? Неколды мне, вона надо меньшим портки подшить, да вапче…
— Уполномоченный приехал. Повестки привез. Завтра на войну. Я, Михайла соседский, Фрол опять же, Кузьмич, ага, да Федька с той стороны.
— Че городишь-то? Че городишь-то? Ой… — она села на скамью, бессильно уронив полотенце на худые колени. — Вань, как же я-то? Леспромхоз опять же…
— Не вой, токма, Глаш. И без того тошно. Иди-кось баньку стопи. Водку достань, опять же.
Она закусила губу и мелко-мелко закивала:
— Котору на Рождество хранил?
— Ее.
— Яишню поди тебе?
— Пожрал же, говорю. Не. Не надоть. Ребенки пусть едят. Чо, я-то сытой, да там и харч казенный. Вам тут чо как оно, вот. Да.
Она сидела молча. Он сидел молча. Из красного угла сердито смотрели Никола Чудотворец и Спас Нерукотворный. Яблочный спас, вроде. Ваня не разбирался, так осталось от бабки. Отдельно смотрела Богородица с Христом-ребенком на коленках. Смотрела вниз, под ноги. А вроде и в тебя.
С теплой печки спрыгнул кошак, подошел к хозяину, потерся о потные носки, потом запрыгнул на колени и давай муркать на всю избу. Иван погладил его грубой, намозоленной рукой.
— Водку-то сейчас?
— Опосля.
— Агась…
Она встала, пряча руки в подоле, не глядя на мужа. Накинула цигейку, ступила в валенки. Он положил руки на стол. Дождался, когда жена стукнет дверью. Достал кисет, четвертушку газетную. Сыпанул табака, послюнявил. Свернул «козью ножку». Подумал. Посмотрел на печку. Вздохнул. Чиркнул спичкой прямо тут, за столом. Задымил. Обычно Иван дымил в саму печку, в поддувало там. Жена ругалася, когды он так дымил. А седни день такой. Седни можно.
Дверь скрипнула, потом бахнула, в дом ввалилась веселая, смеющаяся ребятня.
— Батька! А я пятерку по географии получила! — Дашка смешным колобком подкатилась к отцу.
— Снег-то стряхни, мамка заругатся, — приобнял он дочку.
Младшие дочки — все в снегу завалянные с визгом бросились на отца. Рук-от хватало и на их. Пацаны же неторопливо, снимали с себя полушубки.
— Батька, чо так рано-то? — ломающимся баском старший кивнул отцу.
— Эта, Андрюх, вот чо скажу. Опосля Нового Года сходи к директору леспромхоза. Оне дрова нам должны пару возов. Один-от воз с Петькой в сарайку. Второй не колите. Второй в город свезете, продадите. Мотрите, чоб ценой не обманули. Лучше какой конторе продайте. На базар не везите. Накрячут.
— Бать, а ты чо?
— А я на войну, сынок.
— Папка, чо, правда? — спросила Танька восхищенным шепотом. — А привези мне одного Гитлера, я ему усы дергать буду!
Иван усмехнулся, посадил младшенькую на колени:
— На-кось, подарок от зайчика, — и протянул ей конфетку. — В лесу встретил косого, тот мне говорит, не убивай меня, дядя Ваня, я твоей лапочке конфетку передам!
— А мне? — тут же надулась Варька. Варька хоть и была старше — чай, на следующий год в школу, но к малой Таньке все время ревновала.
— А тебе зайчик ничо не передал.
— Как это? — глаза Варьки тут же налились слезами. Это у нее завсегда — чуть-чуть и реветь.
-А он лисичку позвал, лисичка тебе подарок из лесу и передала.
И протянул такую же конфетку второй дочке.
— Бать, чо, правда на войну? — перебил девчачий смех старшой.
— Агась. Завтрева с утра. Слушай еще чо. По весне надо будет угол у избы поднять. Сходишь, опять же, к директору. Пусть технику пригонит. Сам-то не смогёшь, дак мужики подмогнут поди.
— Так к весне-то вернешься поди?
Иван хмыкнул.
Андрейка по-своему понял хмык отца.
— Ты, что ли, сводку не слышал? Наши в контрнаступление под Москвой перешли! Громят фрицев!
— Че ж их не громить? — согласился Иван. — Вот, поди до фронта и не доеду, война кончится.
— Тять, ты уж доедь за гитлером-то каким-ни то? Я его в школу приведу, ребятам хвастаться буду. У всех нету гитлера, а у нас есть! Ну тять!
— Подь-ка сюды. И ты, Дашка, подь.
И замер, обнимая детей. И они замерли, слушая биение сердца в большой отцовской груди.
— Вань, я затопила, — вернулась жена.
— Так пошли.
— Так холодно жеж.
— Ни чо, ни чо. Сойдет.
Метель ударила по щеке горстью колючего снега. Стремительно темнело, зажигались тусклые огоньки в маленьких оконцах вятских изб. Пахло ветром и дымом. Лениво брехнул здоровенный кобель цЫган — злющий черт, признававший только семью Ивана да соседей. Звали его цЫганом за черную масть.
Из предбанника дохнуло теплом, не жаром.
— Квасу-то принесла?
— А как жешь…
Они стали раздеваться, аккуратно складывая одежку в стопочки.
Пахло в бане дымом: каменка еще не толком разошлася.
Он сел на полок, положив черные руки на белые бедра:
— Поддай-ка.
— Че там поддавать то? Холодно жешь.
— Поддай, поддай. Куды хуже-то?
Лениво зашипели камни. Духмяный запах хлеба обволок стены и тела.
Она села рядом, ровно как муж: положив загорелые руки на свои полные бедра.
Молча они гляди в дощатый пол. Ступни мерзли. Капельки пота текли по спинам.
— Подь сюды, — сказал Иван.
Она придвинулась к нему.
— Да не сюды! Сюды!
Он приподнял ее, посадил на колени, лицом к себе. Ткнулся носом в грудь: белую, большую, мягкую. Вдохнул запах молока и хлеба. Замер. Она положила ему руки на голову, вороша мокрые волосы на макушке.
Она беззвучно плакала: слезы смешивались с потом, капали на голову мужа. Он молча плакал без слез. Мужчины плачут внутрь.
Потом он легко приподнял и опустил ее снова. Два естества стали одним, вздрагивая единовременно. Он снова узнавал ее изнутри, она снова брала из него.
…Родник и губы…
…Утром они ушли в метель. Ушли до станции, где их должен был встретить военный комиссар.
Ивана, Михайлу, Кузмича, Фрола, да Федьку с той стороны.
А вслед им смотрели бабы да дети. У Федьки только детей не было. Не успел сженихаться.
Когда весеннее солнце припекло так, что зима кончилась, старшой бросил школу да пошел в леспромхоз. Семью-то кормить надо.
А от Ивана весточек не было. Одно письмо пришло, сразу после нового, сорок второго года. Во-первых строках он обстоятельно передавал всем приветы, спрашивал как дела, напомнил старшому, чтобы тот забор ще поправил, забыл сказать, когда уезжал.
Письмо то читали вслух. Сначала всей деревней, потом улицей, потом всей семьей — все по нескольку раз. Потом Глафира читала уже сама, пряча его под пуховой подушкой. Карандашные строки разобрать было сложно, но она уже выучила письмо наизусть. Сидела ночами, глядела на Матерь Божью и губами неслышно шевелила: читала молитвой.
На улице кто-то долго и однообразно застучал топором. Поди Фролова супружница дрова вздумала колоть. Ребенки у Фрола с бабой еще махоньки, вот сама и справлялась как могла. Помогали, конечно, но ведь собой то в первую руку, а пОмочь — она потома-ка.
Тук да тюк, да тюк, да тук. Мужики — они не так дрова колют. Они весело, — йэех! хрясь! Бабы — оне тюкают вот… Ванька Андрюшку учил: что ж ты, ирод царя небесного, топором полено гладишь как бабу по пи… Потом осекся, на девок посмотрел. Так-то Ваня не матькался при жене и детях. Разве что под горячую руку вывернется крепкое слово.
Она накинула жилетку меховую, шубейку, потом шалью обернула голову. Оно хоть и греет, а ветер не ласковой.
Тюк-тук, тук-тюк.
Вышла во двор.
А там стоял муж. Неловко держа топор левой рукой, старательно бил им по покосившемуся забору.
— Ваня?
Он опустил топор и виновато посмотрел на жену.
— Вишь чо? — стыдливо показал он пустой правый рукав.
— Ой! — не заметила она и бросилась к мужу. Споткнулась ногой об ногу, упала, поползла, обхватила ноги, и, наконец, зарыдала.
— Глаш, чо ты, чо ты! — испуганно запричитал он и присел, гладя жену по сбившемуся серому платку. — Чо ты, Глашь, живой он я вот! Рука померла, правда. Чо ты, Глаш?
А она навзрыд.
— Глаш, люди смотрят, че ты?
А люди и впрямь подходили к покосившемуся забору. Люди, люди… Бабы.
— Вань, Фрол-то как?
— Ак отмаялся. Похоронка не пришла ли чо?
— Ак пришла, поди, чаю, ошибка?
— Не, Мань. Осколочком махоньким, на руках у меня помер.
— Ой, бабоньки, горе-то! — одна из баб упала наземь, точно Глаша и заколотила по земле кулачками.
— А Кузьмич?
— Живой Кузьмич, велел кланяться. Со мной в гошпитале лежал. Скоро, грил, выпишут. Михайла в танкистах, ремонтником. Федор при кухне, базлают. Сам не видал ажно с Горького.
— А чо письма-то, письма-то чо не шлют?
— Война-то, Вань, в каком году кончится?
— Дядь Вань! А сколько немцев-то убил?
— ТЯТЬКАААА!!!!!
— А я вот вам из лесу гостинчиков-то, гостинчиков, — тощий солдатский сидор полетел на снег. — Андрейка, чо ты топор-то бросил в снег? Заржавет. Варька, не привез я тебе гитлера-то.
— Дак тятька, ты хоть живой!
— Дак безрукой!
— Дак ведь живой, Ванюшка… Баньку-то стопить?
— А и стопи!
— Ак я ведь на сносях, Ванюшка!
— Да чо нам, солдатам…
Молча стояли бабы около забора, смотрели на чужое, однорукое счастье, вернувшееся с войны.
Стояли, пока не пошел дымок над маленькой банькой.
Потом разошлись по избам.
Ждать.
Ивакин А.Г.